Эрих Кестнер. Когда я был маленьким



УРОКИ ЭРИХА КЕСТНЕРА

Эрих Кестнер был чуть старше нашего века: он родился 23 февраля 1899 года, и об обстоятельствах, сопутствовавших этому событию, сам подробно и с юмором поведал в автобиографической книге "Когда я был маленьким". Нет надобности рассказывать читателям о его детских годах, учебе и семье: они имеют возможность из первых рук, от самого Кестнера узнать даже об отдаленных его предках и родственниках, об отце, шорнике и седельщике, которому пришлось со временем оставить собственное дело и наняться рабочим на чемоданную фабрику, о матери-парикмахерше, которая "день-деньской работает", "завивает щипцами волосы", чтобы сын мог получить образование. Процитированные слова, впрочем, взяты из повести "Эмиль и сыщики" - здесь, как и во многих других книгах писателя, тоже найдется немало автобиографического. Разве, читая описание поездки Эмиля на конке, мы не вспоминаем такую же (а может, ту же самую) конку, на которой ездил в детстве сам Кестнер? И, может, делая своего Максика, "мальчика из спичечной коробки", членом гимнастического союза Пихель-штайна, писатель вспомнил себя, шестилетнего, пришедшего к старшим на занятия гимнастического общества? Фабиан, герой одноименного романа, уже взрослым человеком, в Берлине, получает от матери письмо. "Помнишь ли ты еще, - пишет мать, - как мы брали рюкзаки и отправлялись в путь?" Конечно, помнит, как помнил сам Кестнер (и описывал полвека спустя) свои собственные путешествия с матушкой. Он вообще был из тех, для кого память детства не просто дорога, но жизненно насущна: именно она, по его убеждению, позволяет человеку сохранять и поддерживать лучшее, драгоценнейшее в себе.
Роман "Фабиан", тоже в чем-то автобиографичный, может дать представление о годах позднейшей, послевоенной жизни писателя. Но о них потом. Повесть "Когда я был маленьким" завершается событиями августа 1914 года. "Началась мировая война, и кончилось мое детство". Исторический рубеж не просто совпал с возрастным. Для миллионов европейцев именно с этой даты, говоря словами поэта, начинался "не календарный - Настоящий Двадцатый Век". Уже постаревший, много переживший писатель с иронией и грустью вспоминает о последних мирных годах, о "беззаботных каникулах", об опереточных правителях и войсковых парадах, напоминавших цирковые представления. С иронией, потому что зерна будущих грозных событий зрели уже под видимостью внешнего благополучия: история предъявила жестокий счет тем, у кого не хватило проницательности и ответственности вовремя "снять с носа" розовые очки. С грустью, потому что после пережитых испытаний многие, даже самые язвительные и трезвые критики эпохи поневоле ощущали нечто вроде ностальгии, оглядываясь на ту безвозвратную пору.
В 1917 году, не успев закончить учительской семинарии, Эрих Кестнер был призван на военную службу. Он вернулся домой уже в 1919 году, после революции, свергнувшей в Германии монархию, собирался сдать учительский экзамен, но в последний момент передумал (о причинах писатель рассказывает в той же книге воспоминаний) и решил продолжить образование в университете. В Берлине, Ростоке, Лейпциге он изучал германистику, написал диссертацию "Возражения на статью Фридриха Великого "De la litterature allemande" {"О немецкой литературе" (фр.)} и все более убеждался, что подлинное его призвание - литература.
Первые стихи Кестнера появились в печати еще в 1920 году, в сборнике студенческих работ, но никем тогда замечены не были. Для заработка он начал сотрудничать в газетах, писал репортажи, рецензии, политические фельетоны, сатирические стихи. После скандала, вызванного публикацией одного из таких стихотворений, Кестнер вынужден был прекратить сотрудничество в леволиберальной газете "Нойе ляйпцигер цайтунг" и переехать в Берлин. Уже тогда сложились некоторые его рабочие привычки: он предпочитал, например, писать не дома, а в кафе, где надолго становился постоянным клиентом. Сложились и многие черты его литературного стиля; они со всей яркостью проявились в первом стихотворном сборнике Кестнера "Сердце на талии", который вышел в 1928 году и сразу же принес ему шумный успех.

Нам сейчас, пожалуй, даже трудно понять, почему эти стихи в свое время были так бурно встречены. Этого не объяснить одними лишь их поэтическими достоинствами. Они оказались на редкость созвучны веяниям времени - Кестнер удовлетворил ожидания читающей публики. "Это поэт, представляющий наше поколение, - писал один из тогдашних критиков. - Поэзия нашего времени не может звучать иначе... Рифмованные строки Кестнера были у всех на устах". Афористичные, четкие по форме, они входили в повседневный обиход, звучали с эстрад, становились крылатыми выражениями.
Мы знаем, что это было за время для Германии, читали о нем в романах Фаллады, Ремарка и многих других писателей. Время послевоенной инфляции и безработицы, массовых разорений и внезапных обогащений, время, когда среди идейной сумятицы, спекулируя на возрастающем недовольстве, обострении социальных противоречий, питаясь реваншистскими, милитаристскими, националистическими настроениями, все наглей поднимал голову фашизм.
Кестнер пишет обо всем этом. О безработных и жиреющих богачах, о самоубийцах и гибнущих детях, о драмах, что разыгрываются за стенами внешне благопристойных домов, в меблированных комнатах. Пишет с горечью, порой с вызывающей откровенностью, не боясь оскорбить чувствительный слух. В критике его поспешили отнести к направлению так называемого "лирического цинизма", по каким-то признакам сближая то с Брехтом, то с Тухольским; но гораздо очевидней, пожалуй, преемственная связь Кестнера с традициями гейневской иронии. Эта ирония переходит в сарказм, когда он обрушивается на обывательскую мораль, лживый пафос проповедников милитаризма и реакции ("Ты знаешь край, где расцветают пушки").
Многие темы этих первых стихов звучат и в наиболее знаменитом его романе "Фабиан" (1931). Герой романа еще полон воспоминаниями о войне. "По провинциям рассеяно множество уединенных домов, где все еще лежат искалеченные солдаты. Мужчины без рук и ног. Мужчины с устрашающе изуродованными лицами, без носа, без рта. Больничные сестры, которых ничем уже не испугаешь, вводят этим несчастным пищу через стеклянные трубочки, которые они вставляют в зарубцевавшееся отверстие, там, где некогда был рот. Рот, который смеялся, говорил, кричал".
Фабиан, молодой человек с университетским образованием, вынужден сочинять стихи для рекламной фирмы, но вдруг оказывается без работы. Мы следим за его странствиями по Берлину середины 20-х годов, наблюдаем сцены безотрадной жизни, моральной деградации. "Волшебный дар - видеть сквозь стены и занавешенные окна - сущая ерунда в сравнении со способностью стойко перенести увиденное", - замечает автор. Он называет своего героя "моралистом", и не без оснований: среди окружающей пошлости и грязи Фабиан ухитряется сохранить четкость нравственных критериев, достоинство и принципиальность. Он, несомненно, близок самому Кестнеру. Но, как и Кестнер, остро чувствуя неблагополучие, веяние надвигающейся катастрофы, не знает, что делать, как изменить жизнь.
Да, писатель чутко нащупал болевые точки времени, сумел впечатляюще об этом сказать и снискал заслуженный успех. Импонировал читателю иронический стиль - автор не изображал себя знающим больше других и признавался, что рецептов от болезни предложить не может. Это не свидетельствовало о его силе, но было, во всяком случае, честно: куда хуже и опасней ложные панацеи. В одном из наиболее известных своих стихотворений, отвечая не вполне удовлетворенным читателям, поэт говорит об этом откровенно:

Вы шлете мне письма. И это мне лестно.
Но в каждом вопрос, как на страшном суде:
"Где ж все позитивное, Эрих Кестнер?"
А черт его знает, где!

{Перевод К. Богатырева.}

И все-таки, все-таки... Проблема "позитивного" мучила писателя, он не переставал думать о ней. Уже в 1946 году, в предисловии к сборнику своих ранних стихов, Кестнер писал о них так: "Эти стихи - попытка молодого еще человека предостеречь других с помощью иронии, критики, упрека, издевки, смеха. Что подобные попытки бессмысленны, известно заранее, как заранее известно, что бессмысленность подобных попыток и сознание этой бессмысленности еще никогда не заставляли и не заставят замолчать ни одного сатирика. Разве что его книги сожгут. Сатирики замолчать не могут, ведь они чувствуют себя кем-то вроде школьных учителей. А школьные учителя не могут не твердить свое. Ведь в потаеннейшем уголке их сердец вопреки всему безобразному, что творится в мире, робко теплится глупая, бессмысленная надежда, что люди все-таки могут стать немножко, совсем-совсем немножко лучше, если их достаточно часто ругать, просить, оскорблять и высмеивать. Сатирики - идеалисты ".
Со школьным учителем Кестнер сравнивал себя не раз. Для него это сравнение имело особый смысл. Один из персонажей романа "Фабиан", самоубийца Лабуде, пишет в своем прощальном письме: "Мне бы стать учителем: идеалы в наше время доступны только детям". И в поисках "позитивного" сам Кестнер обращается прежде всего к детям: пишет книги о них и для них. Он остается верен давнему учительскому призванию, только пробует осуществить его другими средствами.

Читатель, который составит представление об Эрихе Кестнере лишь по работам, вошедшим в данный сборник {Кроме них, на русском языке опубликованы сборник стихов "Маленькая свобода" (1962) и роман "Фабиан" (1975).}, вправе усомниться: об этом ли авторе до сих пор шла речь? Где обличительная сатира, мрачный сарказм и тем более "лирический цинизм"? Перед нами ироничный, но добродушный, порой даже чуть сентиментальный рассказчик, мастер увлекательного сюжета, исполненный "юмора и понимания", если воспользоваться его собственными словами. Между тем важно иметь в виду, что детские книги писались и выходили в свет одновременно с книгами для взрослых. Первая и самая знаменитая из них, повесть "Эмиль и сыщики", была опубликована в том же 1928 году, что и сборник "Сердце на талии"; в один год с "Фабианом" появилась детская повесть "Кнопка и Антон" (1931); и в дальнейшем "детские" и "взрослые" его работы возникали и публиковались параллельно. Трудно сказать, каким из них он больше был обязан своим успехом. Пожалуй, успех больше всего обеспечивался именно его одновременным существованием в обеих ипостасях. Детскими историями зачитывались не только дети, но и взрослые, находя в них, видимо, что-то, чего им не хватало в других книгах Кестнера.
Уже в ту пору ходовым стало суждение о "двух", даже "трех Кестнерах", порой не очень друг с другом схожих: поэте-сатирике, прозаике и авторе книг для детей. А ведь он еще писал сценарии, газетные статьи и рецензии, пьесы и куплеты для кабаре. Известный американский романист Торнтон Уайлдер как-то написал ему: "Я знаю шестерых Кестнеров. А эти шестеро Кестнеров знают ли друг друга?" Вопрос не лишен смысла. В своей шутливой речи "Кестнер о Кестнере" сам писатель задумывался над ним. Можно ли, спрашивает он сам у себя, "свести в один пристойный букет" всю эту "неразбериху из жанров и точек зрения"? И получает утвердительный ответ. Просто возобновлять вновь и вновь дон-кихотские атаки "против косности сердец и неисправимости умов", говорит он, становится порой так невмоготу, что, "поставив своего Росинанта в стойло и позволив ему мирно поедать овес", он испытывает "неистребимую потребность рассказывать какие-нибудь истории детям... Потому что дети... живут по соседству с добром. Надо только научить их с умом открывать туда дверь". И здесь Кестнер вновь называет себя "школьным учителем", "моралистом", "рационалистом", "правнуком немецкого Просвещения".
Эта автохарактеристика приложима ко всему его творчеству, "взрослому" и "детскому": единство его создается именно общей системой нравственных ценностей, представлений о добре и зле. Не уберегаясь порой от дидактизма и некоторой облегченности, учитель Кестнер дает читателю свои уроки.
Чему учит история мальчика Эмиля Тышбайна, у которого украли в поезде сто сорок марок и который сумел заполучить их обратно с помощью берлинских мальчишек? Что людям нельзя доверять? "Глупости, - отвечает герою бабушка. - Все как раз наоборот". Это история о людской доброте и находчивости, о взаимовыручке и солидарности. Солидарность - одна из важнейших ценностей в мире детских книг Кестнера. Нет, что говорить, еще, конечно, не социальная, не классовая - от этого писатель далек, и вряд ли стоит предъявлять ему требования, которых он по характеру своего мировоззрения заведомо выдержать не готов. Будем ценить его за то, что он способен предложить. Простая человеческая, мальчишеская солидарность - тоже не так мало. Она помогает выбраться из беды не только Эмилю Тышбайну. Она облегчает жизнь Джекки, мальчику-гимнасту из повести "Эмиль и трое близнецов": дети, не очень даже знакомые, принимают участие в его судьбе, раздобывают для него деньги. И Джекки в финале книги обещает такую же поддержку другим: "Когда я вырасту, а кому-нибудь из вас придется туго, пусть он меня найдет". Маленький Максик и его друг Йокус фон Покус на вершине успеха не соблазняются большими деньгами, остаются в родном цирке, с людьми, которые сделали для них когда-то немало доброго, - это тоже акт солидарности, человеческой, профессиональной.
Нетрудно заметить, что и в морали, и в счастливых концовках иных детских книг Кестнера, во всех этих внезапно сваливающихся деньгах, премиях, вознаграждениях, наследствах есть что-то от сентиментальных рождественских историй. Везет немногим счастливчикам - а что делать другим в этом трудном, далеко не всегда добром мире, который сам по себе ничуть не изменился? Кестнер сам чувствует здесь свою слабость. Оттого он так охотно посмеивается и над собой, и над своими героями. "С вами никогда не поймешь, что всерьез, а что в шутку", - можно бы ему порой сказать, как бабушке Эмиля Тышбайна. Но самоирония тоже не всегда спасает. В своих "взрослых" книгах Эрих Кестнер куда более трезв, однако мера ценностей, не сводимых к деньгам, остается для него единой и там, и здесь. В романе "Фабиан" герой (так напоминающий нам самого автора) тайком положил в сумочку уезжавшей матери двадцать марок; вернувшись домой, он обнаружил на столе в конверте двадцать марок, которые так же тайком оставила ему мать. "С математической точки зрения результат равен нулю. Каждый остался при своих. Но добрые дела нельзя аннулировать. Моральные уравнения решаются иначе, чем арифметические".
Это справедливо для многих эпизодов "Фабиана", когда попытки героя кому-то помочь, что-то в жизни улучшить разбиваются о жестокую действительность - и особенно для пессимистического, казалось бы, финала книги. Фабиан гибнет, бросившись спасать упавшего в воду мальчика: он забыл при этом, что сам не умеет плавать. К счастью, мальчик своими силами сумел выбраться на берег. Что ж, дает ли это основания философствовать просто о безрассудной и бесполезной гибели, о несостоятельности героя? Да, он потерпел крушение. Но моральные уравнения решаются все же иначе. В памяти мальчика останется самоотверженность человека, забывшего ради него о себе, - разве это так мало?
"Моралист" Фабиан, который лишь поверхностному взгляду может показаться циником, обнаруживает духовное родство с лучшими героями детских кестнеровских книг: он сохранил подлинную память о детстве. А это означает, как пояснял однажды писатель, способность "вдруг, без долгого размышления вспомнить, когда понадобится, что настоящее, а что фальшивое, что есть добро, а что зло".
При всей своей внешней разноликости творчество Кестнера внутренне едино. Единство это проявляется и в стиле, который характеризуется, как говорил сам автор, стремлением к "искренности чувства, ясности мысли, простоте слова и слога". Особо стоит выделить черты, которые Кестнер называет среди достоинств "настоящего учителя" и которые присуши ему как писателю: "юмор и понимание". Юмор родствен пониманию, он дает взгляду высоту, способность подняться над сиюминутными столкновениями и неурядицами, над мелочным и преходящим. Думается, именно в нем главный секрет обаяния лучших кестнеровских книг. Можно говорить об увлекательном сюжете "Эмиля и сыщиков", об удачной выдумке в "Мальчике из спичечной коробки". Но сюжет, глядишь, порой буксует, выдумка может себя исчерпать - самым интересным неожиданно оказывается совсем другое. Например, когда в повестях об Эмиле слово просто "предоставляется картинкам", и эти бессюжетные описания или рассуждения читаются с истинным удовольствием. В повести "Когда я был маленьким" вообще нет ни сюжета, ни вымысла. Главное ее очарование - в словесной ткани, в самой атмосфере книги, умной, доброй, ироничной. Рассказывая о старом Дрездене с его прекрасными улицами и зданиями, писатель произносит исполненные глубокого смысла слова: "Не из книг узнавал я, что такое красота. Мне дано было дышать красотой, как детям лесника - напоенным сосной воздухом". Лучшие книги Кестнера тоже как бы напоены легким воздухом юмора и понимания; вдыхать его благотворно.

Первый бурный успех Эриха Кестнера длился не так уж долго - около пяти лет. В январе 1933 года к власти в Германии пришли фашисты. Когда произошел гитлеровский переворот, Кестнер отдыхал в Швейцарии, но решил вернуться домой. Друзья, только что бежавшие в Швейцарию из Германии, с недоумением и ужасом пробовали его отговорить. Антифашистские, антимилитаристские настроения писателя были слишком широко известны. Ему могли припомнить многое - хотя бы стихотворение, словно предвосхищавшее то, что реально происходило сейчас в стране:

Когда бы мы вдруг победили
Под звон литавр и пушек гром,
Германию бы превратили
В огромный сумасшедший дом...
Тогда б всех мыслящих судили
И тюрьмы были бы полны...
Но, к счастью, мы побеждены.

{Перевод К. Богатырева.}

О каком-либо сотрудничестве с режимом для такого человека, как Кестнер, не могло быть и речи. И все-таки он вернулся. Тому были разные объяснения. Он позже называл себя "деревом, которое в Германии выросло и, если придется, в Германии и засохнет". Он говорил: "Я остался, чтобы быть свидетелем". Решающим, возможно, было убеждение, что все это ненадолго, что гитлеровская диктатура скоро потерпит крах и он, писатель, сможет рассказать об этом как очевидец. Увы, в оценке положения этот ироничный трезвый человек на сей раз ошибся. Ждать пришлось целых двенадцать лет, трудных, опасных, в литературном отношении неблагодатных.
Все пишущие о Кестнере, конечно же, упоминают эпизод, когда 10 мая 1933 года на берлинской площади Оперы бросали в костер его книги - вместе с книгами Генриха Манна и Эриха Мария Ремарка, Альфреда Деблина и Бертольта Брехта, Максима Горького и Эрнста Хемингуэя. То была действительно горькая честь - оказаться в одном списке с лучшими представителями немецкой и мировой литературы. Менее известно, что Кестнер, единственный из "сжигаемых", явился "лично присутствовать на этом театральном представлении". "Я стоял перед университетом, - вспоминал он после войны, - стиснутый среди студентов в форме штурмовиков (цвет нации!), смотрел, как в трепещущее пламя летят наши книги, слушал слащавые тирады этих мелких отъявленных лгунов". Каждый акт этого средневекового аутодафе сопровождался ритуальными выкриками: объяснялось, за что именно предаются огню те или иные книги. Кестнер попал в одну "обойму" с Генрихом Манном: "Против декаданса и морального разложения! За добропорядочность и нравственность в семье и государстве!" Можно ли было откровенней и саморазоблачительней продемонстрировать собственное лицемерие, убожество и примитивность интеллектуального и нравственного уровня! Какая-то женщина в толпе узнала Кестнера, крикнула: "А вот и он сам!" Писателю стало не по себе.
В тот раз все обошлось. Арестовали Кестнера позже, доставили в гестапо для объяснений по поводу стихов, появившихся в эмигрантской печати. (В гестапо его встретили насмешливыми возгласами: "А, вот и Эмиль, и сыщики!") Удалось как-то выпутаться. Тем не менее в 1934 году было объявлено, что Кестнеру, как элементу "нежелательному и политически неблагонадежному", запрещено впредь заниматься литературной деятельностью. (За год до того он еще успел выпустить повесть "Эмиль и трое близнецов".) Позднее запрет был несколько смягчен, писателю разрешили издать несколько книг за границей, главным образом в Швейцарии. Это были далеко не лучшие из кестнеровских работ, хотя и среди них есть интересные. Например, "Пропавшая миниатюра" (1935) - история, как некий бравый мясник помогал своему земляку-берлинцу доставить в столицу ценную миниатюру; миниатюру, конечно, украли в пути; потом, впрочем, выясняется, что украдена была лишь копия, и все заканчивается благополучно. Чем-то это напоминает "Эмиля и сыщиков". В эти годы был осуществлен, среди прочего, пересказ для детей знаменитой народной книги о Тиле Уленшпигеле, написан сценарий о бароне Мюнхгаузене, по которому поставили фильм, пользовавшийся большим успехом. В 1943 году запрет на литературную деятельность был возобновлен уже окончательно.
Своеобразным документом тогдашней изоляции и одиночества стали кестнеровские "Письма самому себе". "Ты когда-то писал книги, надеясь, что другие люди, дети и те, кто уже перестал расти, узнают из них, что ты считаешь хорошим или плохим, красивым или безобразным, смешным или печальным, - с горечью размышлял этот "правнук немецкого Просвещения". - Ты надеялся принести пользу. Это была ошибка, над которой теперь можешь лишь снисходительно усмехаться... Ты напоминаешь человека, который пробовал уговорить рыб, чтобы они выбрались, наконец, на берег, научились бегать и убедились в преимуществах сухопутной жизни".
Лишь позже, после войны, Кестнер узнал, что старые его книги все эти годы продолжали, несмотря на запреты, ходить по рукам. Его стихи переписывали от руки в Варшавском гетто, и даже в армейских казармах читали тайком "Ты знаешь край, где расцветают пушки" и "Голоса из братской могилы":

Четыре года эта бойня длилась,
Четыре года длились, как века.

Строки, написанные о первой мировой войне, обретали новую, неожиданную злободневность.
Самого писателя еще раз доставляли в гестапо для объяснений. Он приспособился уклоняться от опасностей: когда в Берлине усиливалась волна арестов, переезжал в Дрезден, где по-прежнему жили его родители, и наоборот. Однажды, предупрежденный знакомыми об угрозе, он покинул Дрезден, едва приехав, - это было за несколько дней до того, как город был полностью разрушен англо-американской авиацией (родители выжили). Впоследствии Кестнер опубликовал дневник с записями 1945 года, где рассказывал о своей жизни в эти месяцы, когда агонизировал гитлеровский режим.

Сразу же после войны писатель, стосковавшийся по активной деятельности, с необычайной энергией включается в литературную жизнь. Обосновавшись в Мюнхене, он вместе с друзьями организует кабаре "Балаган", пишет для него спектакли и сатирические куплеты, руководит литературным отделом газеты "Нойе цайтунг", поздней начинает издавать журнал для юношества "Пингвин". Появляются сборники его старых и новых стихов ("Перебирая свои книги", 1946, "Повседневные дела", 1948), пьесы ("Школа диктаторов", 1949), книги для детей ("Двойная Лоттхен", 1949, "Конференция зверей", 1949). Он оказывается одним из тех, кто определял облик складывавшейся западногерманской литературы; во всяком случае, он представлял ее лучшую, наиболее авторитетную часть, обеспечивая преемственность демократических, антифашистских традиций. В 1952-1962 годах Кестнер был президентом, затем почетным президентом западногерманского ПЕН-центра.
Ни одна жизненно важная тема тех лет не прошла мимо него. Он писал о необходимости расчета с нацистским прошлым: "Непреодоленное прошлое похоже на беспокойное привидение, что бродит по нашим снам и по нашей яви, ожидая, как это водится у привидений, когда же мы взглянем на него, заговорим с ним, выслушаем его. Напрасно, перепуганные до смерти, мы пялим на глаза ночной колпак. Это не способ. Это не поможет ни привидению, ни нам. Все равно придется рано ли, поздно посмотреть ему прямо в лицо и сказать: "Говори!" Привидение должно заговорить, и нам надо выслушать его. До той поры нам не будет покоя".
Он сатирически высмеивал современную ему западногерманскую Действительность - реальность "экономического чуда" и "маленькой свободы":

Ведь мы большой свободы не добились,
Опять не повезло нам, как всегда...
Ведь мы большой свободы не добились.
А маленькой? Пожалуй, да.

{Перевод К. Богатырева.}

Убежденный противник милитаризма и войны, он борется против новой угрозы, нависшей над человечеством. Показательно, что при этом Кестнер обращается к жанру детской сказки. В книге "Конференция зверей" животные, разочаровавшись в способности людей разумно уладить свои проблемы, берутся за дело сами. Они созывают собственную конференцию и решают предотвратить войну. Мыши поедают военные документы, моль уничтожает армейскую форму; наконец животные идут на самый отчаянный шаг: похищают у людей детей и прячут на необитаемом острове. Лишь таким крайним средством удается их вразумить и умерить слишком воинственный пыл.
Разумеется, и тут перед нами всего только литературное, сказочное решение проблемы. В жизни все трудней, драматичней, и Кестнер не хуже других это понимал. Скепсиса у него с годами не убавилось. Но, как и прежде, он чувствовал себя немного школьным учителем, а это, по его убеждению, налагало обязательства. Обращаясь к детям, писатель считал необходимым вспомнить о надежде - он связывал ее с ними. "Пессимизм - не позиция, когда речь идет о детях! - говорил Кестнер в одном из выступлений 1953 года. - В нашем печальном мире помочь молодым людям может только тот, кто верит в людей".
Написанные им в эти годы книги "Когда я был маленьким" (1957) и "Мальчик из спичечной коробки" (1963), несомненно, относятся к числу его лучших работ. Сам автор предназначал их для читателей "от восьми до восьмидесяти" - и аудитория у него действительно не ограничена возрастом.
Созданное Кестнером, разумеется, неравноценно. Немало у него вещей проходных, заведомо не рассчитанных на долгую жизнь. Никогда не терявший способности к самоиронии, писатель однажды охарактеризовал свое творчество как "прикладную лирику", и эту характеристику как-то слишком охотно подхватили иные критики. Но вот пришла пора окинуть взором все сделанное им за почти полвека интенсивной работы: полтора десятка детских книг (некоторые из них уже стали классикой) - романы, пьесы, сценарии, множество стихов, статей, - и стало очевидно, что его вклад в немецкую литературу нашего века был значительным и серьезным. Этот вклад определяется даже не только книгами: Эрих Кестнер был одним из тех, кто самим своим присутствием, авторитетом - моральным, литературным, человеческим - налагал отпечаток на культурную жизнь своего времени.
Он умер 29 июля 1974 года. Три четверти столетия вместилось между датами его рождения и смерти. Стоит ли говорить, что это были за годы? Вряд ли какие-либо другие так резко меняли жизнь человечества, вряд ли какие-нибудь другие могут с ними сравниться по насыщенности и трагизму.
С фотографий последних лет на нас смотрит элегантный спокойный человек. Волосы тронуты проседью. Прищуренный взгляд из-под мохнатых бровей, ироническая умная улыбка в уголке губ. Писатель, всегда чувствовавший себя в душе школьным учителем и лишь пока уединившийся перед очередным уроком. Что он нам сейчас скажет? Может, напомнит двустишие из своего сборника "Коротко и ясно" (1948): "Хорошего на свете мало, сделай, чтоб побольше стало". А может быть, вот это: "Не расставайтесь с детством. Знаете, большинство людей расстаются с детством, как будто снимают старую шляпу. Они забывают его, как телефонный номер, ставший не нужным. Жизнь представляется им чем-то вроде длинной колбасы, которую помаленьку съедаешь, и что съедено, того больше не существует..." "Не забывайте незабываемого! Этот совет, кажется мне, никогда не будет преждевременным".

М. Харитонов

КОГДА Я БЫЛ МАЛЕНЬКИМ

Повесть

Ни одной книги
без предисловия


ДОРОГИЕ ДЕТИ И НЕ ДЕТИ!

Друзья давно уже посмеиваются над тем, что ни одна моя книга, мол, не выходит в свет без предисловия. Мало того, были книги, к которым я ухитрялся писать по два и даже по три предисловия! Тут я, прямо сказать, неутомим. Пусть даже это дурная привычка - меня от нее не отучить. Во-первых, от дурных привычек всего труднее отучаешься, а во-вторых, я вовсе не считаю это дурной привычкой.
Предисловие для книги все равно что палисадник перед домом: оно одно из главных ее украшений. Конечно, существуют дома и без палисадничков и книги без предисловии;... простите, без предисловий. Но книги с палисадником... тьфу, с предисловием мне куда милей. Я совсем не желаю, чтобы посетители с бухты-барахты вваливались ко мне в дом. Ничего хорошего в том нет ни для посетителей, ни для дома.
Никогда не поверю, будто разбивать палисадник с цветочными рабатками, скажем, с пестрыми-препестрыми анютиными глазками, коротенькой дорожкой к крыльцу в две-три ступеньки, по которым поднимаешься к двери и к звонку, - такая уж дурная привычка! Не спорю, многолюдные дома, даже семидесятиэтажные небоскребы, стали с течением времени необходимостью. Да и толстые книги, эдакие увесистые кирпичи, как видно, тоже. И все-таки, грешным делом, я по-прежнему всей душой привязан к маленьким уютным домикам с цветущими анютиными глазками и георгинами в палисаднике. И к тоненьким удобным книжкам с предисловием.
Может, все дело в том, что сам я рос именно в густонаселенных домах. Без всякого палисадничка. Мне палисадником был задний двор, а перекладина для выбивания ковров заменяла липу. Незачем над этим проливать слезы, да слез и не было пролито. Дворы и перекладины для выбивания ковров прекрасная штука. И я редко плакал и часто смеялся.
Однако кусты сирени и ветки бузины лучше и прекраснее, по-другому прекраснее. Это я понимал, еще когда был маленьким. А сейчас понимаю, пожалуй, и того лучше. Потому что сейчас у меня наконец появился палисадничек, а за домом - лужайка. Есть у меня и розы, и фиалки, и тюльпаны, и подснежники, и нарциссы, и лютики, и синеголовник, и колокольчики, и высоченная цветущая трава, которую поглаживает летний ветерок. А еще у меня черемуха, и кусты сирени, и два рослых ясеня, и старая, совсем трухлявая ольха. Даже лазоревки, синицы, коноплянки, поползни, снегири, дрозды, сороки и дятлы - и те у меня имеются. Иной раз я готов сам себе завидовать!

В этой книжке я собираюсь рассказать детям кое-что о своем детстве. Только кое-что, а не все. Иначе получится толстенная книга, какие я не слишком жалую, эдакий увесистый кирпич, а мой письменный стол в конце концов не кирпичный завод; и потом, не все, что выпадает на долю детей, годится для детского чтения. Звучит это странновато, но тем не менее так. Уж вы мне поверьте на слово.
Пятьдесят лет минуло с тех пор, как я был маленьким, а пятьдесят лет - худо-бедно целых полвека (надеюсь, я не ошибся!). И вот в один прекрасный день я подумал: может быть, вам будет интересно узнать, как жили маленькие мальчики полвека назад (надеюсь, что и тут я не ошибаюсь).
Тогда очень многое отличалось от того, что мы видим сейчас! Я еще застал конку. Вагоны бежали по рельсам, но тянули их лошади, а вожатый был заодно кучером и пощелкивал бичом. Едва горожане освоились с трамваем, в моду вошли юбки-ковыляшки. Дамы стали носить длинные-предлинные и узкие-преузкие юбки. В них они могли только семенить мелкими шажками, а влезть в трамвай уж вовсе не могли. Кондуктор и пассажиры поздоровее под общий смех подсаживали их на площадку, причем дамам приходилось к тому же наклонять голову, потому что носили они огромные, с колесо, шляпки с исполинскими перьями и аршинными шляпными булавками, на которые по особому распоряжению полиции для безопасности надевались защитные колпачки!
Тогда Германией еще правил кайзер. У него были круто закрученные кверху усы, и его берлинский придворный парикмахер рекламировал в газетах и журналах излюбленные кайзером наусники. Поэтому по всей Германии мужчины утром после бритья повязывали себе над верхней губой широкие наусники, что придавало им дурацкий вид, и целых полчаса не разговаривали, а мычали.
Кроме того, у нас в Саксонии был еще король. В честь кайзера каждый год устраивались кайзерские маневры, а для нашего короля, по случаю дня его рождения, - королевский парад. Мундиры гренадеров и стрелков, не говоря уж о кавалерийских полках, ярко горели всеми красками. И когда по Алаунплатц в Дрездене мимо королевской трибуны дефилировали конногвардейцы в блестящих касках, гроссенхайнские и бауценские гусары в отороченных ментиках и коричневых меховых шапках, ошацкие и рохлицкие уланы в уланках и киверах, конные егеря, все верхом, с саблями наголо и поднятыми пиками, зрители не помнили себя от восторга и дружно кричали "ура". Трубили трубы. Звенели бунчуки. Литаврщики били в литавры так, что все дрожало. Эти парады были самыми великолепными и впечатляющими цирковыми представлениями и опереттами, какие я только видел в жизни.
Монарх, чье рождение так шумно и красочно праздновалось, носил имя Фридрих-Август. Он был последним саксонским королем. Но тогда он этого еще не подозревал. Иногда король с детьми проезжал по городу. Рядом с кучером, в шляпе с разноцветным плюмажем, скрестив руки на груди, сидел лейб-егерь. А из открытого экипажа нам, детям, махали маленькие принцы и принцессы. Король тоже махал и при этом приветливо улыбался. Мы махали в ответ и чуточку его жалели. Потому что нам, как всем и каждому, было известно, что от него сбежала жена, королева саксонская. Сбежала с синьором Тоселли, итальянским скрипачом! Так король сделался всеобщим посмешищем, а маленькие принцы и принцессы остались без матери.
Перед рождеством, подобно другим офицерам, король, высоко подняв воротник, прогуливался в одиночку по сияющей огнями Прагерштрассе и останавливался в раздумье перед ярко освещенными витринами. Больше всего он интересовался детским платьем и игрушками. Шел снег. В магазинах сверкали наряженные елки. Прохожие, подталкивая друг друга, шептали: "Король!" - и спешили дальше, чтобы его не смущать. Он был очень одинок. Он любил своих детей. И за это его любили дрезденцы. Если б он зашел в мясную Рариша и сказал одной из продавщиц: "Парочку горячих сосисок и побольше горчицы, я съем тут!" - та наверняка не опустилась бы на колени и, уж конечно, не ответила бы: "Это для нас большая честь, ваше величество". Она бы просто спросила: "С булочкой или без?" А мы все, в том числе и я с матушкой, отвернулись бы, не желая портить ему аппетит. Но король, видимо, не решался. Он не заворачивал к Раришу, а шел по Зеештрассе, останавливался перед лучшей в городе гастрономией Лемана и Лейхсенринга, затем пересекал площадь Альтмаркт, брел по Шлоссштрассе, где в витрине Цойнера долго разглядывал выстроенных в боевом порядке нюрнбергских оловянных солдатиков, и на том его праздничное гулянье и кончалось! Потому что на противоположной стороне улицы стоял замок. Короля уже заметили. Выскакивали часовые. Гремели слова команды. Винтовки брались на караул. И последний саксонский король, приложив руку к козырьку, исчезал в своей чересчур просторной квартире.

Да, полвека - срок немалый. Но иногда думаешь: это было вчера. Чего только не перевидали мы за это время! Войны и электрическое освещение, революции и инфляции, дирижабли и Лига Наций, расшифровка клинописи и сверхзвуковые самолеты... Однако времена года и заданные на дом уроки как были, так и остались. Матушка еще обращалась к своим родителям на "вы". Но любовь родителей к детям и детей к родителям по-прежнему неизменна. Отец в школе еще писал "хлеб" по старой орфографии. Но так или этак пишется "хлеб", ели и едят его всегда с удовольствием. Почти все изменилось, и почти все осталось прежним.
Было это лишь вчера или в самом деле прошло полвека, как я решал арифметические задачи под коптящей керосиновой лампой? И вдруг с тонким "дзинь" лопнуло стекло, и его пришлось осторожно, с помощью тряпки, заменить. В наши дни перегорают пробки, и, чиркнув спичкой, ищешь и вворачиваешь новые. Такая ли уж большая тут разница? Конечно, свет сейчас горит ярче и электрический ток не покупаешь в бидоне. Многое стало удобнее. Но стало ли от того лучше? Не уверен. Может быть. А может быть, и нет.
Когда я был маленьким, я утром, еще до школы, мчался в лавку потребительского общества на Гренадерштрассе. "Полтора литра керосина и четырехфунтовый свежий хлеб второго сорта", - говорил я продавщице. Затем со сдачей, талонами на скидку, хлебом и полным бидоном бежал дальше. Вокруг мигающих газовых фонарей плясали снежинки. Мороз колкими стежками зашивал мне ноздри. Мой путь лежал к мяснику Кислингу: "Четверть фунта домашней кровяной и ливерной колбасы, пожалуйста; той и другой пополам!"
Оттуда - к зеленщице фрау Клетш: "Брусочек масла и шесть фунтов картофеля. Матушка велела кланяться и передать, что последний был подморожен!" А теперь домой! С хлебом, керосином, колбасой, маслом и картофелем! Дыхание, будто дым эльбского парохода, вырывается изо рта белыми клубами. Зажатый под мышкой теплый четырехфунтовый хлеб вот-вот выскользнет. Сдача в кармане позвякивает. Керосин в бидоне плещется. Сетка с картофелем бьет по колену. Скрипучая дверь парадной. Вверх по лестнице через две ступеньки. Звонок на четвертом этаже, но как позвонишь, если руки заняты? Колочу в дверь носком башмака. Дверь распахивается. "Не мог позвонить?" - "Нет, мамочка, сама видишь!" Она смеется. "Ничего не забыл?" - "Как это так - забыл?" - "Ну, входите, входите, молодой человек!" А потом, за кухонным столом, - чашка ячменного кофе с примесью винных ягод и ломоть, непременно горбушка, теплого еще хлеба со свежим маслом. Между тем как уложенный ранец ждет в передней, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу.

"С тех пор прошло более пятидесяти лет", - сухо заявляет календарь, этот закоснелый лысый бухгалтер в канцелярии Истории, ведущий счет времени и чернилами и линейкой подчеркивающий синим високосные года и красным - каждое начало столетия. "Нет! - кричит воспоминание и встряхивает кудрями. - Это было вчера! - И с чуть лукавой улыбкой шепотом добавляет: - Ну, самое большее, позавчера". Кто же прав?
Оба правы. Есть два времени. Одно можно мерить на обыкновенный аршин, мерить секстантом и буссолью. Как измеряют улицы и земельные участки. Но воспоминание наше, это другое времяизмерение, знать не знает никаких метров и месяцев, никаких десятилетий и гектаров. Старо то, что позабыто. А незабываемое было лишь вчера. Масштабом служат не часы, а ценность. И самое драгоценное, все равно, радостное оно или печальное, - это детство. Не забывайте незабываемое! Этот совет, кажется мне, никогда не будет преждевременным.

И вот вступление закончено. На следующей странице начинается первая глава. Так положено. Ибо если правило "Ни одной книжки без предисловия" в какой-то мере оправданно, то обратное уж бесспорно справедливо. А именно:
НИ ОДНОГО ПРЕДИСЛОВИЯ БЕЗ КНИЖКИ.


далее: Глава первая >>

Эрих Кестнер. Когда я был маленьким
   Глава первая
   Глава вторая
   Глава третья
   Глава четвертая
   Глава пятая
   Глава шестая
   Глава седьмая
   Глава восьмая
   Глава девятая
   Глава десятая
   Глава одиннадцатая
   Глава двенадцатая
   Глава тринадцатая
   Глава четырнадцатая
   Глава пятнадцатая
   Глава шестнадцатая
   И ПОД КОНЕЦ ПОСЛЕСЛОВИЕ